Любимые этюды

К вопросу о законе сохранения энергии

К вопросу о законе сохранения энергии


Знаешь, что самое сложное?

Везде видеть твое лицо.
В утренней чашке кофе, все равно - черного, с молоком или каппучино.
В провале входной двери, которая так неинтеллигентно хлопает, если не придержать ее, выбегая на улицу.
В холодно-синих искрах трамвая, рассекающих начинающее светлеть утреннее небо.
В темном стекле вагона метро. И на изнанке век, когда закрываешь глаза, чтобы не видеть этого стекла.
В зеркале – об этом, наверное, и поминать не стоит. Иногда трудно понять, кому так тщательно накрашиваю ресницы поутру – тебе или себе.
В черных строчках твоих писем – о, этот вечный рубленый невыразительный «Arial Cir».
В лицах проходящих мужчин, хоть чуть напоминающих тебя телосложением или походкой.
В звуках музыки – той, которая невольно с тобой ассоциируется – пронзительно-нервической «Alegria» никому не известного композитора.
В страницах Лемовского «Возвращения со звезд» и Сэлинджеровского «Выше стропила, плотники!» - книг, которые очень хочется перечитать, но почему-то страшновато.
В запахе и сизом дыме сигарет «Parlament», которые, как назло, курит начальница.
И – в мониторе. Конечно же, в мониторе – «той стороне зеркального стекла», единственной пока не захлопнутой дверью к тебе. С диагональю в 17 дюймов…

То прошло, прошло и ...


Кожа твоя пахнет сушеной ромашкой, губы – зелеными яблоками, а, когда ты смеешься, я понимаю – это все, что мне отпущено знать.
И какие слова подобрать, чтобы вспомнить о ночи, перешедшей в утро, в котором мы были вместе, о ночи, в которой нежность перехлестывала через край, заполоняла все вокруг и лишала меня дара речи – я даже не могла произнести твое имя. И все, что говорилось, - говорилось беззвучно, замирало, поднявшись от сердца к связкам, выходило наружу лишь дыханием.
Как рассказать о той ночи, в которой совершенно нереальный голос Боуви рассыпал звездную пыль, оседающую на стеклах, серебрящуюся, медленно осыпающуюся...
Как рассказать о той ночи, в которой ты, обняв меня, уснул быстро и крепко, а я нырнула в междумирье лишь с рассветом, лежала тихо-тихо, ощущая теплую тяжесть твоей руки на груди, и мне не обязательно было смотреть на твое спокойное лицо, чтобы видеть его, мне не нужно было даже открывать глаза… Я затаилась и, почти не дыша, прислушивалась к ровному стуку твоего сердца, в котором, как ни удивительно, не слышалось усталости. Стук-вдох. Стук-выдох. Стук-счастье. Моя комната той ночью светилась счастьем, и в этом неверном свете на стене плясали осенние тени деревьев, похожие на чьи-то сплетенные полупрозрачные пальцы. И, когда эти пальцы устали, исчезли, истаяли вместе с рассветом – исчезла и моя явь. Но ты – остался, вернулся прикосновением на грани пробуждения, паутиново-сонным поцелуем в затылок, на какое-то время заставившими меня забыть обо всех на свете прощаниях, вокзалах и поездах.
Я помню. Я помню все. Иногда я запрещаю себе помнить, но это больше, чем я – это как воздух, это как ветер, это как жизнь…
Ранним утром иду по Невскому, и такой вот ветер, дующий, конечно, с Невы, хамским порывом выдирает у меня из рук недокуренную сигарету и с силой швыряет ее в огромный плакат постаревших «Gypsy Kings», наклеенный рядом с такой же огромной цветной афишей убогих «Иванушек International». «Времена и стили смешались окончательно», - говорю я тебе, пробуждающемуся за 700 километров, и знаю, что ты слышишь.
Потому что…
Песнь Песней уже давно написана, но для нас это не Библия, а «Однажды в Америке». И «ты прекрасен, возлюбленный мой, ты прекрасен», кожа твоя пахнет сушеной ромашкой, губы – зелеными яблоками, а, когда ты смеешься, я понимаю – это не может кончиться вместе с сердцем.